– Будь теперь возле меня, – говорила она ему. – Теперь уж недолго.
– Да что ты, Дора, в самом деле, умирать, что ли собираешься?
– А ты как думаешь? – тихо спросила Дора. Долинский стоял перед нею сущим истуканом.
– Ох, какой ты смешной! – говорила, через силу улыбаясь, Дорушка. – Ну, чего ты моргаешь? Чего тебе жаль? Жаль меня? Ну, люби меня после смерти!.. да что об этом Плачь, если плачется, а я счастлива.
Дорушка кашлянула, задумалась и произнесла еще спокойнее:
– Смерть! Что ж такое смерть? Неизбежное!.. Ну. и пусть жизнь оборвется на живом звуке, сразу, без стонов, без жалоб нищенских.
Дорушка опять кашлянула и, показав Долинскому белый платок со свежим алым пятнышком, улыбнулась.
Больной становилось все хуже. Доктор сказал, что уж нет никакой надежды.
Даша допыталась сама о состоянии своего здоровья и сказала:
– Теперь напиши Анне, что я безнадежна. Долинский написал письмо; Даша прочла его, написала внизу: «прощай, сестра»—и отдала m-me Бюжар, чтобы отправить на почту. На другой день, когда старуха переменяла на ней белье, она отдала ей другой толстый пакет и велела его бросить завтра в ящик. Два дня потом она была совсем едва жива, а на третий ей вдруг полегчало. Целый день Долинский никак не мог ее упросить, чтобы она молчала. Все, как птичка, она щебетала и все возле себя держала его. Ночью спала она очень покойно и следующий день начала хорошо, но раза три все порывалась вскрикнуть, как будто разрывалось что-то у нее в груди. Следующая ночь ей была гораздо труднее: она бредила, вскрикивала и беспрестанно звала Долинского.
– Я здесь, Дора, – отвечал Нестор Игнатьевич.
– Где? Где ты?
Плачет и сама руками ищет в воздухе.
– Да, вот я, вот, возле тебя, – отвечал Долинский, сжимая ей руку.
– Господи! А я уж думала, мне показалось, что я… что тебя уж нет со мною.
– Полно, успокойся, Дора.
– Да где же ты опять?
– Да я же вот держу тебя за руки.
– То-то… Голос твой вдруг как-то странно… далеко мне послышался. Ты не отходил от меня? – спрашивает она в жару, тревожно водя блуждающими глазами.
– Нет, Дора.
– То-то, ты не отходи.
– Куда же я пойду?
– Ну, бог тебя знает.
Даша на минутку забывалась и опять вскоре звала.
– Что же? Что, моя Дора? – перепуганным голосом спрашивал забывавшийся минутным сном Долинский.
– Все мне кажется, как будто мы друг от друга уходим.
– Ты бредишь, Даша.
– Да, верно, брежу. Ты меня держишь за руку?
– Ну, да, Дора. Бог с тобой, разве ты не видишь?
– Нет, вижу. Только ты все далеко как-то. Ты лучше обними меня. Сядь так, ближе, возьми меня к себе.
И она уснула почти на руках Долинского. Когда солнышко взглянуло сквозь занавеску, Даша спала, спокойна и прекрасна, и предательские алые пятна весело играли на ее нежных щечках.
С утра Даше было и так и сяк, только землистый цвет, проступавший по тонкой коже около уст и носа, придавал лицу Даши какое-то особенное неприятное и даже страшное выражение. Это была та непостижимая печать, которою смерть заживо отмечает обреченные ей жертвы. Даша была очень серьезна, смотрела в одну точку, и бледными пальцами все обирала что-то Со своего перстью земною покрывавшегося лица. К ночи ей стало хуже, только она, однако, уснула.
Долинский приподнялся, дошел на цыпочках до дивана и прилег. Он был очень изнурен многими бессонными ночами и уснул как умер. Однако, несмотря на крепкий сон, часу во втором ночи, его как будто кто-то самым бесцеремонным образом толкнул под бок. Он вскочил, оглянулся и вздрогнул. Даша, опершись на свою подушку локотком, манила Долинского к себе пальчиком, и тихонько, шепотом называла его имя.
– Что ты? – спросил он, подойдя к ее постели.
– Тссс! – произнесла Даша и сердито погрозила пальцем.
Долинский остановился и оглянулся.
– Тссс! – повторила Даша и спросила шепотом – Когда она приехала?
– Кто приехала?
– Анна.
– Какая Анна?
– Ну, Анна, Анна, сестра.
– Бог с тобой, это тебе приснилось. Даша рассердилась.
– Не приснилось, а она приходила сюда, вот тут, возле меня стояла в белом капоте.
– Что ты говоришь, Дора, вздор какой! Зачем здесь будет Анна?
– Я тебе говорю, она сейчас была тут, вот тут. Она смотрела на меня и на тебя. Вот в лоб меня поцеловала, я еще и теперь чувствую, и сама слышала, как дверь за ней скрипнула. Ну, выйди, посмотри лучше, чем спорить.
Долинский зажег у ночной лампочки свечу и вышел в другую комнату. Никого не было; все оставалось так, как было. Проходя мимо зеркала, он только испугался своего собственного лица.
– Ничего нет, – сказал он, входя к Даше, возможно спокойным и твердым голосом.
– Чего ж ты так обрадовался? Чего ты кричишь-то! Ну, нет и нет.
– Я обыкновенным голосом говорю.
– Не надо обыкновенным голосом говорить – говори другим.
Лицо Доры было необыкновенно сурово, даже страшно своею грозною серьезностью.
При свече на нем теперь очень ясно обозначились серьезные черты Иппократа.
– Зачем же это другим голосом? Что ты все пугаешь меня, Даша? – сказал ей, действительно дрожа от непонятного страха, Долинский.
– Это смерть моя приходила, – отвечала с досадой больная.
Долинский понимал, что больная бредит наяву, а мурашки все-таки по нем пробежали.
– Какой вздор, Даша!
– Нет, не вздор, нет, не вздор, – и Даша заплакала.
– Чего ж ты плачешь?
– Того, что ты со мной споришь. Я больна, а он спорит.
– Ну, успокойся же, я, точно, виноват.
– Виноват!
Даша отерла платком слезы и сказала:
– И опять глупо: совсем не виноват. Сядь возле меня; я все пугалась чего-то.