– Над Ильею Макаровичем нельзя иногда не смеяться, но огорчать его за его наивность очень неблагородно, – говорила Дора, когда заходила речь о художнике.
Синьора Луиза недолюбливала ни Анну Михайловну, к которой она ревновала своего сожителя, ни Дору, которая обыкновенно не могла удерживаться от самого веселого смеха, когда итальянка с отчаянием рассказывала о каком-нибудь новом сумасбродстве Ильи Макаровича. Не смеяться над этими рассказами точно было невозможно, и Дора не находила ничего ужасного в том, что Илья Макарович, например, являлся домой с каким-нибудь трехрублевым полированным столиком; два или три дня он обдувал, обтирал этот столик, не позволял к нему ни притрагиваться, ни положить на него что-нибудь – и вдруг этот же самый столик попадал в немилость: Илья Макарович вытаскивал его в переднюю, ставил на нем сушить свои калоши или начинал стругать на нем разные палки и палочки. Дора сама была раз свидетельницей, как Илья Макарович оштрафовал своего грудного ребенка. Ребенок захотел груди и в отсутствии синьоры Луизы раскричался, что называется, благим матом. Илья Макарович урезонивал его тихо, потом стал кипятиться, начал угрожать ему розгами и вдруг, вынув его из колыбели, положил на подушке в угол.
Даша расхохоталась.
– Нет, его надо проучить, – оправдывался художник. – О! О! О! Вот-вот, видите! Нет, не бойтесь, оно, шельмовское дитя, все понимает, – говорил он Доре, когда ребенок замолчал, уставя удивленные глазки в пестрый карниз комнаты.
Дора взяла наказанного ребенка и положила обратно в колыбель, и никогда не переставала преследовать Илью Макаровича этим его обдуманным поступком.
Более всего у Ильи Макаровича стычки происходили за детей. На Илью Макаровича иногда находило неотразимое стремление заниматься воспитанием своего потомства, и тотчас двухлетняя девочка определялась к растиранию красок, трехлетний сын плавил свинец и должен был отливать пули или изучать механизм доброго штуцера; но синьора Луиза поднимала бунт и воспитание детей немедленно же прекращалось.
Илья Макарович в качестве василеостровского художника также не прочь был выпить в приятельской беседе и не прочь попотчевать приятелей чем бог послал дома, но синьора Луиза смотрела на все это искоса и делала Илье Макаровичу сцены немилосердные. Такой решительной политикой синьора Луиза, однако, вполне достигла только одного, чего обыкновенно легко достигают сварливые и ревнивые женщины. Илья Макарович совсем перестал ее любить, стал искусно скрывать от нее свои маленькие шалости, чаще начал бегать из дома и перестал хвалить итальянок. Детей своих он любил до сумасшествия и каждый год хоть по сто рублей клал для них в сохранную казну. Кроме того, он давно застраховал в трех тысячах рублен свою жизнь и тщательно вносил ежегодную премию.
На сердце и нрав Ильи Макаровича синьора Луиза не имела желаемого влияния. Он оставался по-прежнему беспардонно добрым «товарищеским» человеком, и все его знакомые очень любили его по-прежнему. Анну Михайловну и Дорушку он тоже по-прежнему считал своими первыми друзьями и готов был для них хоть лечь в могилу. Илья Макарович всегда рвался услужить им, и не было такой услуги, на которую бы он не был готов, хотя бы эта услуга и далеко превосходила все его силы и возможность.
Этот-то Илья Макарович в целом многолюдном Петербурге оставался единственным человеком, который знал Анну Михайловну более, чем все другие, и имел право называться ее другом.
Был пыльный и душный вечер. Илья Макарович зашел к Анне Михайловне с синьорой Луизой и засиделись.
– Что это вы, Анна Михайловна, такие скупые стали? – спросил, поглядев на часы, художник.
– Чем, Илья Макарович, я стала скупа? – спросила Анна Михайловна.
– Да вот десять часов, а вы и водчонки не дадите.
– Que diu?
– спросила итальянка, строго взглянув глазами на своего сожителя.
Илья Макарович дмухнул два раза носом и пробурчал что-то с весьма решительным выражением.
– Вот срам! Какая я в самом деле невнимательная! – сказала Анна Михайловна, поднявшись и идя к двери.
– Постойте! Постойте! – крикнул Илья Макарович. – Я ведь это так спросил. Если есть, так хорошо, а нет – и не нужно.
– Постойте, я посмотрю в шкафу.
– Пойдемте вместе! – крикнул Илья Макарович и засеменил за Анной Михайловной.
В шкафу нашлось немного водки, в графинчике, который ставили на стол при Долинском.
– Вот и отлично, – сказал художник, – теперь бы кусочек чего-нибудь.
– Да вы идите в мою комнату – я велю туда подать что найдут.
– Нет, зачем хлопотать! Не надо! Не надо! Вот это что у вас в банке?
– Грибы.
– Маринованные! Отлично. Я вот грибчонком закушу. Илья Макарович тут же, стоя у шкафа, выпил водчонки и закусил грибчонком.
– Хотите еще рюмочку? – сказала Анна Михайловна, держа в руках графин с остатком водки. – Пейте, чтоб уж зла не оставалось в доме.
Илья Макарович мыкнул в знак согласия и, показав через плечо рукою на дверь, за которой осталась его сожительница, покачал головой и помотал в воздухе пальцами.
Анна Михайловна рассмеялась, как умеют смеяться одни женщины, когда хотят, чтобы не слыхали их смеха, и вылила в рюмку остаток водки.
– За здоровье отсутствующих! – возгласил Илья Макарович.
– Да пейте, бестолковый, скорей! – отвечала шепотом Анна Михайловна, тихонько толкнув художника под руку.
Журавка как будто спохватился и, разом вылив в рот рюмку, чуть было не поперхнулся.
– А грибчонки бардзо добрые, – заговорил он, громко откашливаясь за каждым слогом.