– Все кончено.
– Вы мне позволите, m-r Долинский, заняться ею?
– Занимайтесь. Что ж, теперь все равно.
– А вы с братом подите отправьте депешу в Петербург сестре.
– Хорошо, – покорно отвечал Нестор Игнатьевич.
Онучин увел Долинского, а Вера Сергеевна послала m-me Бюжар за своей горничной и в ожидании их села перед постелью, на которой лежала мертвая Дора.
Детский страх смерти при белом дне овладел Верой Сергеевной: все ей казалось, что мертвая Дора супится и слегка шевелит насильно закрытыми веками.
Одели покойницу в белое платье и голубою лентой подпоясали ее по стройной талии, а пышную красную косу расчесали по плечам и так положили на стол.
Комнату Дашину вычистили, но ничего в ней не трогали; все осталось в том же порядке. Долинский вернулся домой тихий, грустный, но спокойный. Он подошел к Даше, поднял кисею, закрывавшую ей голову, поцеловал ее в лоб, потом поцеловал руку и закрыл опять.
– Пойдемте же к нам, Нестор Игнатьич! – говорил Онучин.
– Нет, право, не могу. Я не пойду; мне здесь хорошо.
– В самом деле, ваше место здесь, – подтвердила Вера Сергеевна.
Он с благодарностью пожал ей руку.
– Знаете, что я забыла спросить вас, m-r Долинский! – сказала Вера Сергеевна, зайдя к нему после обеда. – Вы Дору здесь оставите?
– Как здесь?
– То есть в Италии?
– Ах, боже мой! Я и забыл. Нет, ее перевезут домой, в Россию. Нужно металлический гроб. Вы, ведь, это хотели сказать?
– Да.
– Да, металлический.
– Вы не хлопочите, maman все это уладит: она знает, что нужно делать. Она извиняется, что не может к вам придти, она нездорова.
Старуха Онучина боялась мертвых.
– Позвольте же, деньги нужно дать, – беспокоился Долинский.
– После, после отдадите, сколько издержат.
– Благодарю вас. Вера Сергеевна. Я бы сам ничего не делал.
М-llе Онучина промолчала.
– Как вы хорошо одели ее! – заговорил Долинский.
– Вам нравится?
– Да. Это всего лучше шло к ней всегда.
– Очень рада. Я хочу посидеть у вас, пока брат за мною придет.
– Что ж! Это большое одолжение, Вера Сергеевна.
– У вас есть чай?
– Чай? Верно есть.
– Дайте, если есть.
Долинский нашел чай и позвал старуху. Принесли горячей воды, и Вера Сергеевна села делать чай. Пришла и горничная с большим узлом в салфетке. Вера Сергеевна стала разбирать узел: там была розовая подушечка в ажурном чехле, кисея, собранная буфами, для того, чтобы ею обтянуть стол; множество гирлянд, великолепный букет и венок из живых роз на голову.
Разложив все это в порядке, Вера Сергеевна со своею горничной начала убирать покойницу. Долинский тихо и спокойно помогал им. Он вынул из своей дорожной шкатулки киевский перламутровый крест своей матери и, по украинскому обычаю, вложил его в исхудалые ручки Доры.
Перед тем, когда хотели закрывать гроб покойницы, Вера Сергеевна вынула из кармана ножницы, отрезала у Дорушки целую горсть волос, потом отрезала длинный конец от ее голубого пояса, перевязала эти волосы обрезком ленты и подала их Долинскому. Он взял молча этот последний остаток земной Доры и даже не поблагодарил за него m-lle Онучину.
Анна Михайловна получила письмо об отчаянной болезни Доры за два часа до получения телеграммы о ее смерти.
Анна Михайловна плакала и тосковала в Петербурге, и ее никто не заботился утешать. Один Илья Макарович чаще забегал под различными предлогами, но мало от него было ей утешения: художник сам не мог опомниться от печальной вести и все сводил разговор на то, что «сгорело созданьице милое! подсекла его судьбенка». Анна Михайловна, впрочем, и не искала сторонних утешений.
– Не беспокойтесь обо мне, Илья Макарыч, ничего со мною не сделается, – отвечала она волновавшемуся художнику. – От горя люди, к несчастью, не умирают.
Только Анне Анисимовне она часто с тревогою сообщала свои сновидения, в которых являлась Дора.
– Видела ее, мою крошку, будто она одна, босая, моя голубочка, сидит на полу в пустой церкви… – рассказывала, тоскуя, Анна Михайловна.
– Душенька ее… – сочувственно начинала бедная девушка.
– И эти ручки, эти свои маленькие ручонки ко мне протягивает… Ах ты, боже мой! Боже мой! – перебивала в отчаянии Анна Михайловна, и обе начинали плакать вместе.
Через три дня после получения печальных известий из Ниццы, Анне Михайловне подали большое письмо Даши, отданное покойницей m-me Бюжар за два дня до своей смерти. Анну Михайловну несколько изумило это письмо умершего автора; она поспешно разорвала конверт и вынула из него пять мелко исписанных листов почтовой бумаги.
...«Сестра! Пишу к тебе с того света, – начинала Даша. – Живя на земле, я давно не в силах была говорить с тобою по-прежнему, то есть я не могла говорить с тобой откровенно. В первый раз в жизни я изменила себе, отмалчивалась, робела. Теперь исповедуюсь тебе, моя душка, во всем. Пусть будет надо мной твоя воля и твой суд милосердый. Мой мир прошел предо мною полным, и я схожу в готовую могилу без всякого ропота. Совесть я уношу чистую. По моим нравственным понятиям, то есть понятиям, которые у меня были, я ничем не оскорбила ни людей, ни человечество, и ни в чем не прошу у них прощения. Но есть, голубчик-сестра, условия, которые плохо повинуются рассудку и заставляют нас страдать крепко, долго страдать, наперекор своей уверенности в собственной правоте. Одно такое условие давно стало между мною и тобою; оно поднималось, падало, опять поднималось, росло, росло, наконец, выросло во всю свою естественную или, если хочешь, во всю свою уродливую величину, и теперь, с моею смертью оно, слава богу, исчезает. Я говорю, Аня, о нашей любви к Долинскому… Пора это выговорить… Зачем мы его полюбили обе – я не разрешу себе точно так же, как не могла себе разрешить никогда, что такое мы в нем полюбили? Что такое в нем было?.. Увлеклись своими опекунскими ролями, или это—сила добра и честности?