– А как же это вы, однако, поняли, что там что-то есть? – спросила после паузы Анна Михайловна с целью проверить свои соображения чужими.
– Да так, просто. Думаю себе иной раз, сидя за мольбертом: что он там наконец, собака, делает? Знаю, ведь он такой олух царя небесного; даже прекрасного, шельма, не понимает; идет все понурый, на женщину никогда не взглянет, а женщины на него как муха на мед. Душа у него такая кроткая, чистая и вся на лице.
– Да, – уронила Анна Михайловна, вспоминая лицо Долинского и опять невинно смущаясь.
– Не полюбить-то его почти нельзя!
– Нельзя, – сказала, улыбнувшись, Анна Михайловна.
– То есть именно, и говорю, черт его знает, каналью, ну, нельзя, нельзя.
– Нельзя, – подтвердила Анна Михайловна несколько серьезнее.
– Ну, вот и думаю: чего до греха, свихнет он Дорушку!
– Ничего я не вижу отсюда, а совершенно уверена… Да, Илья Макарыч, о чем это мы с вами толкуем, а?.. разве они не свободные люди?
Художник вскочил и неистово крикнул:
– А уж это нет-с! Это извините-с, бо он, низкий он человек, должен был помнить, что он оставил!
– Эх, Илья Макарыч! А еще вы художник, и „свободный художник“! А молодость, а красота, а коса золотая, сердце горячее, душа смелая! Мало вам адвокатов?
– То есть черт его знает, Анна Михайловна, ведь в самом деле можно с ума сойти! – отвечал художник, заламывая на брюшке свои ручки.
– То-то и есть. Вспомните-ка ее песенку:
То горделива, как свобода, То вдруг покорна, как раба.
– Да, да, да… то есть именно, я вам, Анна Михайловна, скажу, это черт знает что такое!
Долго Анна Михайловна и художник молчали. Одна тихо и неподвижно сидела, а другой все бегал, а то дмухал носом, то что-то вывертывал в воздухе рукою, но, наконец, это его утомило. Илья Макарович остановился перед хозяйкой и тихо спросил:
– Ну, и что ж делать, однако?
– Ничего, – так же тихо ответила ему Анна Михайловна.
Художник походил еще немножко, сделал на одном повороте руками жест недоумения и произнес:
– Прощайте, Анна Михайловна.
– Прощайте. Вы домой прямо?
– Нет, забегу в Палкин, водчонки хвачу.
– Что ж вы не сказали, здесь бы была водчонка, – спокойно говорила Анна Михайловна, хотя лицо ее то и дело покрывалось пятнами.
– Нет, уж там выпью, – рассуждал Журавка.
– Ну, прощайте.
– А написать ему можно? – шепотом спросил художник, снова возвращаясь в комнату в шинели и калошах.
– Ни, ни, ни! Чужая собака под стол, знаете пословицу? – отвечала Анна Михайловна, стараясь держаться шутливого тона.
– Господи боже мой! Какая вы дивная женщина! – воскликнул восторженно Журавка.
– Такая, которую всегда очень легко забыть, – отшутилась Анна Михайловна.
С тех пор как Долинский с Дарьей Михайловной отъехали от петербургского амбаркадера варшавской железной дороги, они проводили свое время в следующих занятиях: Дорушка утерла набежавшие слезы и упорно смотрела в окошко вагона. Природа ее занимала, или просто молчать ей хотелось, – глядя на нее, решить было трудно. Долинский тоже молчал. Он попробовал было заговорить с Дашей, но та кинула на него беглый взгляд и ничего ему не ответила. Подъезжая к Острову, Даша сказала, что она устала и дальше ехать не может. Отыскали в гостинице нумер с передней. Долинский приготовил чай и спросил ужин.
Даша ни к чему не притронулась.
– Ну, так ложитесь спать, – сказал ей Долинский.
– Да, я спать хочу, – отвечала Даша.
Она легла на кровати в комнате, а Долинский завернулся в шинель и лег на диванчике в передней.
Они оба молчали. Даша была не то печальна, не то угрюма; Долинский приписывал это слабости и болезненной раздраженности. Он не беспокоил ее никакими вопросами.
– Прощайте, моя милая нянюшка! – слабо проговорила через перегородку Даша, полежав минут пять в постели.
– Прощайте, Дорушка. Спите спокойно.
– Вам там скверно, Нестор Игнатьич?
– Нет, Дорушка, – хорошо.
– Потерпите, мой милый, ради меня, чтобы было о чем вспомнить.
– Спите, Дорушка.
Больная провела ночь очень покойно и проснулась утром довольно поздно. Долинский нашел женщину, которая помогла Даше одеться, и велел подать завтрак. Даша кушала с аппетитом.
– Нестор Игнатьич! – сказала она, оканчивая завтрак, – вот сейчас вам будет испытание, как вы понимаете наставления моей сестры. Что она приказала вам на мой счет?
– Беречь вас.
– А еще?
– Служить вам.
– А еще?
– Ну, что ж еще?
– Право, не знаю, Дарья Михайловна.
– Вот память-то!
– Да что же? Она просила исполнять ваши желания, и только.
– Ну, наконец-то! Исполнять мои желания, а у меня теперь есть желание, которое не входило в наши планы: исполните ли вы его?
– Что же это такое, Дорушка?
– Свезите меня в Варшаву. Смерть мне хочется посмотреть поляков в их городе. У вас там есть знакомые?
– Должны быть; но как же это сделать? Ведь это нам составит большой расчет, Дорушка, да и экипажа нет.
– Как-нибудь. Вы не поверите, как мне этого хочется. Фактор в Вильно нашел старую, очень покойную коляску, оставленную кем-то из варшавян, и устроил Долинскому все очень удобно. Железная дорога тогда еще была не окончена. Погода стояла прекрасная, путешественники ехали без неприятностей, и Даша была очень счастлива.
– Люблю я, – говорила она, – ехать на лошадях. Отсталая женщина – терпеть не могу железных дорог и этих глупых вагонов.
Долинский смеялся и рассказывал ей разные неприятности путешествия на лошадях по России.
– Все это может быть так; я только один раз всего ехала далеко на лошадях, когда Аня взяла меня из деревни, но терпеть не могу, как в вагонах запирают, прихлопнут, да еще с наслаждением ручкой повертят: дескать, не смеешь вылезть.