– Ну, уж теперь, кажется, будет кранкен, – сказала она сама.
Характер Доры мало изменялся и в болезни, но все-таки она жаловалась, говоря:
– Не знаете вы, господа, сколько нужно силы над собой иметь, чтобы никому не надоедать и не злиться.
Иногда, впрочем, и Дорушка не совсем владела собою и у нее можно было замечать движения беспокойные, которых бы она, вероятно, не допустила в здоровом состоянии. Это не были ни дерзости, ни придирки, а так… больная фантазия. Во время болезни Анны Михайловны, когда еще Дора бродила на ногах, она, например, один раз ужасно рассердилась на Риголетку за то, что чуткая собачка залаяла, когда она входила в слабо освещенную комнату сестры. Даша вспыхнула, схватила лежавший на комоде зонтик и кинулась за собачкой. Риголетка из комнаты Анны Михайловны бросилась в столовую, где Долинский пил чай, и спряталась у него под стулом. Даша в азарте достала ее из-под стула и несколько раз больно ударила ее зонтиком.
– Дорушка! Дарья Михайловна! – останавливал ее Долинский.
– Даша! Что это с тобой? – послышался из спальни голос Анны Михайловны.
Даша все-таки хорошенько прибила Риголетку, и когда наказанная собачка жалобно визжала, спрятавшись в спальне Анны Михайловны, сама спокойно села к самовару.
– Ну, за что вы били бедную собачку? – обрезонивал ее тихо и кротко Долинский.
– Так, для собственного удовольствия… За то, что она любит меня меньше, чем вас, – отвечала запальчиво Дора.
– Достойная причина!
– Пусть не лает на меня, когда я вхожу в сестрину комнату.
– Темно было, она вас не узнала.
– А зачем она вас узнает и не лает? – возразила Даша, с раздувающимися ноздерками.
– О, ну, бог с вами! Что вам ни скажешь, все невпопад, за все вы готовы сердиться, – отвечал, покраснев, Долинский.
– Потому что вы вздор все говорите.
– Ну я замолчу.
– И гораздо умнее сделаете.
– Даже и уйду, если хотите, – добавил, беззвучно смеясь, Долинский.
– Отправляйтесь, – серьезно проговорила Даша. – Отправляйтесь, отправляйтесь, – добавила она, сводя его за руку со стула.
Нестор Игнатьевич встал и тихонько пошел в комнату Анны Михайловны. Чуть только он переступил порог этой комнаты, из-под кровати раздалось сердитое рычание напуганной Риголетки.
– Ага! Исправилась? – отнесся Долинский к собачке. – Ну, Риголеточка, утешь, утешь Дарью Михайловну еще!
Риголетка снова сердито залаяла.
– Ммм! Дурак, настоящий дурак, – произнесла, смотря на Долинского, Дора и, соблазненная его искренним смехом, сама тихонько над собой рассмеялась.
Так время подходило к весне; Дорушка все то вставала, то опять ложилась и все хворала и хворала; Долинский и Анна Михайловна по-прежнему тщательно скрывали свою великопостную любовь от всякого чужого глаза, но, однако, тем не менее никто не верил этому пуризму, и в мастерской, при разговорах об Анне Михайловне и Долинском, собственные имена их не употреблялись, а говорилось просто: сама и ейный.
Наконец на дворе запахло гнилою гадостью; гнилая петербургская весна приближалась. Здоровье Даши со всяким днем становилось хуже. Она, видимо, таяла. Она давно уже, что говорится, дышала на ладан. Доктор, который ее пользовал, отказался брать деньги за визиты.
– Вы мне лучше платите в месяц, – сказал он, – я буду заезжать к больной и буду стараться ее поддерживать. Больше я ничего сделать не могу.
– У нее чахотка? – спросил Долинский.
– Несомненная.
– Долго она может жить? Доктор пожал плечами и отвечал:
– Болезнь в сильном развитии.
С четвертой недели поста Даша вовсе не вставала с постели. В доме все приняло еще более грустный характер. Ходили на цыпочках, говорили шепотом.
– Господи! Вы меня уморите прежде, чем смерть придет за мною, – говорила больная. – Все шушукают, да скользят без следа, точно тени могильные. Да поживите вы еще со мною! Дайте мне послушать человеческого голоса! Дайте хоть поглядеть на живых людей!
Ухода и заботливости о Дорушкином спокойствии было столько, что они ей даже надоедали. Проснувшись как-то раз ночью, еще с начала болезни, она обвела глазами комнату и, к удивлению своему, заметила при лампаде, кроме дремлющей на диване сестры, крепко спящего на плетеном стуле Долинского.
– Кто это, Аня? – спросила шепотом Дорушка, указывая на Долинского.
– Это Нестор Игнатьич, – отвечала Анна Михайловна, оправляясь и подавая Доре ложку лекарства.
Дорушка выпила микстуру и, сделав гримаску, спросила, глядя на Долинского:
– Зачем эта мумия тут торчит?
– Он все сидел… и как удивительно он спит!
– Еще упадет и перепугает.
– Бедняжка! Три ночи он совсем не ложился.
– Спасибо ему, – отвечала тихо Дора.
– Да, преуморительный; сегодня встал, чтобы дать тебе лекарства, налил и сам всю целую ложку со сна и выпил.
Анна Михайловна беззвучно рассмеялась.
– Мирское челобитье в лубочке связанное, – проговорила, глядя на Долинского, Дора.
– Голубиное сердце, – добавила Анна Михайловна. В другой раз Даше все казалось, что о ней никто не хочет позаботиться, что ее все бросили.
Анна Михайловна не отходила от сестры ни на минуту. В магазине всем распоряжалась m-lle Alexandrine, и там все шло капром да в кучу, но Анна Михайловна не обращала на это никакого внимания. Она выходила из комнаты сестры только в сумерки, когда мастерицы кончали работу, оставляя на это время у больной Нестора Игнатьевича. Впрочем, они всегда сидели вместе. Анна Михайловна работала в ногах у сестры, а Нестор Игнатьевич читал вслух какую-нибудь книгу. Больная лежала и смотрела на них, иногда слушая, иногда далеко летая от того, о чем рассказывал автор.