– И нам друг.
– Ну, нет-с, вы погодите еще! Я его от беды, от черта оторвал, а вы… нет… вы…
– «А вы… нет… вы», – передразнила, смешно кривляясь, Дора и добавила, – совсем пьян, голубчик!
– А это разве худо, худо? Ну, я и на то согласен; на то я художник, чтоб все худое делать. Правда, Нестор Игнатьич? Канашка ты, шельмец ты!
Журавка обнял и поцеловал Долинского.
– Вот видишь, – говорил, освобождаясь из дружеских объятий, Долинский, – теперь толкуешь о дружбе, а как я совсем разбитый ехал в Париж, так небось, не вздумал меня познакомить с Анной Михайловной и с mademoiselle Дорой.
– Не хотел, братишка, не хотел; тебе было нужно тогда уединение.
– Уединение! Все вздор, врет, просто от ревности не хотел вас знакомить с нами, – разбивала художника Дора.
– От ревности? Ну, а от ревности, так и от ревности. Вы это наверное знаете, что я от ревности его не хотел знакомить?
– Наверное.
– Ну, и очень прекрасно, пусть так и будет, – отвечал художник, налегая на букву и в умышленно портимом слове «прекрасно».
– Да, и очень прекрасно, а мы вот теперь с Нестором Игнатьичем вместе жить будем, – сказала Дора.
– Как это вместе жить будете?
– Так; Аня отдает ему те две комнаты.
– Да вы это со мною шутите, смеетесь или просто говорите? – вопросил с эффектом Журавка.
– А вот отгадайте?
– Я и со своей стороны спрошу вас, Дарья Михайловна, вы это шутите, смеетесь, или просто говорите? – сказал Долинский.
Из шутки вышло так, что Анна Михайловна, после некоторого замешательства и нескольких минут колебанья, уступила просьбе Долинского и в самом деле отдала ему свои две свободные комнаты.
– И очень прекрасно! – возглашал художник, когда переговоры кончилась в пользу перехода Долинского к Прохоровым.
– А прекрасно, – говорила Дора, – по крайней мере, будет хоть с кем в театр пойти.
– Прекрасно, прекрасно, – отвечал Журавка шутя, но с тенью некоторой, хотя и легкой, но худо скрытой досады.
После уничтожения принесенных Ильёй Макаровичем двух бутыльченок, он начал высказываться несколько яснее:
– Если б я был холостой, – заговорил он, – уж тебе б, братишка, тут не жить.
– Да вы же разве женаты?
– Пф! Не женат! Да ведь я же ей вексель выдал. Этого события между Ильёй Макаровичем и его Грациэллою до сих пор никто не ведал. Известно было только, что Илья Макарович был помешан на свободе любовных отношений и на итальяночках. Счастливый случай свел его где-то в Неаполе с довольно безобразной синьорой Луизой, которую он привез с собою в Россию, и долго не переставал кстати и некстати кричать о ее художественных талантах и страстной к нему привязанности. Поэтому известие о векселе, взятом с него итальянкою, заставило всех очень смеяться.
– Фу, боже мой! Да ведь это только для того, чтоб я не женился, – оправдывался художник.
Дорогою, по пути к Васильевскому острову, Журавка все твердил Долинскому:
– Ты только смотри, Нестор… ты, я знаю… ты человек честный…
– Ну, ну, говори яснее, – требовал Долинский.
– Они… ведь это я тебе говорю… пф! Это божественные души!.. чистота, искренность… доверчивость…
– Да ну, что ты сказать-то хочешь?
– Не… обеспокой как-нибудь, не оскорби.
– Полно, пожалуйста.
– Не скомпрометируй.
– Ну, ты, я вижу, в самом деле пьян.
– Это, друг, ничего, пьян я, или не пьян – это мое дело; пьян да умен, два угодья в нем, а ты им… братом будь. – Минут пять приятели проехали молча, и Журавка опять начал:
– Потому что, что ж хорошего…
– Фу, надоел совсем! Что, я сам будто не знаю, – отговорился Долинский.
– А знаешь, брат, так и помни. Помни, что кто за доверие заплатит нехорошо, тот подлец, Нестор Игнатьич.
– Подлец, Илья Макарович, – шутя отвечал Долинский.
Оба приятеля весело рассмеялись и распростились у гостиницы, тотчас за Николаевским мостом.
На другой день, часу в двенадцатом, Долинский переехал к Прохоровым и прочно водворился у них на жительстве.
– Вчера Илья Макарович целую дорогу все читал мне нотацию, как я должен жить у вас, – рассказывал за вечерним чаем Долинский.
– Он большой наш друг и, к несчастью его, совершенно слепой Аргус, – отвечала Дора.
– Он редкий человек и любит нас чрезмерно, – проговорила Анна Михайловна.
Нестор Игнатьевич зажил так, как еще не жилось ему ни одного дня с самого выхода из отцовского дома. Постоянная внутренняя тревога и недовольство и собою, и всем окружающим совершенно его оставили в доме Анны Михайловны. Аккуратный, как часы, но необременительный, как несносная дисциплина, порядок в жизни его хозяек возвратил Долинского к своевременному труду, который сменялся своевременным отдыхом и возможными удовольствиями. Всякий день неизменно, в восемь часов утра, ему приносили в его комнату стакан кофе со свежею булкою; в два часа Дорушка звала его в столовую, где был приготовлен легкий завтрак, потом он проходил с Дорою (которой была необходима прогулка) от Владимирской до Адмиралтейства и назад; в пять часов садились за стол, в восемь пили вечерний чай и в двенадцать ровно расходились по своим комнатам.
В неделю раза два Долинский с Дорой бывали в театре. Дни у них проходили за делом, но вечерами они не отказывали себе в роздыхе и некоторых удовольствиях. Жизнь шла живо, ровно, без скуки, без задержки.
Пансионер совершенно привык к порядкам своего пансиона и удивлялся, как мог он жить иначе столько лет сряду!
Со смертью своей благочестивой матери, Нестор Игнатьевич разлучился со стройной домашней жизнью. Жизнь у дяди, в которой поверх всего плавало и все застилало собою эгоистическое самовластие его тетки, оставила в нем одни тяжелые воспоминания. Воспоминания о семейной жизни с женою и тещею, уничтожившими своею требовательностью всякую его свободу и обращавшими его в раба жениной суетности и своекорыстия, были еще отвратительнее. С тех пор Нестор Игнатьевич вел студенческую жизнь в Латинском квартале Парижа, то есть жил бездомовником и отличался от прочих, истинных студентов только разве тем, что немножко чаще их просиживал вечера дома за книгою и реже таскался по ресторанам, кафе и балам Прадо. Впрочем, несмотря на это, Нестор Игнатьевич все-таки совсем отучился вовремя встать, вовремя лечь и в свое время погулять. Обращать светлый день в скучную ночь, и скучную ночь в бедный радостями день для него не составляло ничего необыкновенного. Он знал, что ему будет скучно на балу, потому что все удовольствия этого бала можно было всегда рассказать вперед – и все-таки он шел от скуки на бал и от скуки зевал здесь, пока не пустела зала. От скуки он валялся в постели до самого вечера; между тем позарез нужно было изготовить срочную корреспонденцию, и потом вдруг садился, читал листы различных газет, брошюр и работал напролет целые ночи. Огромный расход сил и постоянная тревога, происходящая оттого, что работа врывалась в сроки отдыха, а отдыху посвящалось время труда, вовсе не обращали на себя внимания Долинского.